— Что за напасть? — испуганно спрашивает он.
— А вот слушай: казенных денег не платит… Камнем разнес окно… Чистое бунтовство… Пиши: и на мои слова — коли ежели казна требует…
Белый день. Опять снежная дорога. Баранкин с бумагой под жилеткой, в легких санках на дюжем рысаке, во всю мочь мчался к тому самому мировому судье, который постановлял решение насчет взыскания Баранкина. Он примчал одним духом. Минута — и они беседуют, слышатся слова: "Что ж это будет? Ведь решено по законам? Камнем в окно!.." и т. д. Мировой судья, с носом, налитым водкой, чувствуя, что душа его уж продана чорту, подправляет бумагу; писарь Юнусов, из штрафных солдат, перебеляет… и опять поле, саночки, вдали станция железной дороги…
— Поговорим мы с тобой, миловидный, миламур писарек!..
Опять большая, даже громадная комната; столы с бумагами, конторки, в отдалении масса таких же комнат, откуда доносится скрип перьев. За большим. столом сидит лицо в мундире, перед ним тетрадь с надписью: "Дело о именующем себя Лиссабонским, обвиняемом…"
— Опять! Боже мой, что это такое? вчера Карпов, третьего дня Андреянов, сегодня Лиссабонский — конца нет!
Каким образом все три лица, о которых упомянул человек в мундире, очутились в комнате — не знаю, но помню, что между ними и лицом происходили такие разговоры:
— Помилуйте, — говорит Лиссабонский, — за что же? Ведь, действительно, пособие приказали выдать? Почему виновным оказываюсь я, а не Баранкин, который довел их своими бесчеловечными требованиями…
— Помилуйте! — слышу я голос Карпова. — Крестьяне сожгли хлеб у г-на N ночью в тот самый день, как я появился в селе и толковал с ними. Я не буду говорить о причинах, которые побудили их стать во враждебные отношения с г. N, — дело Бобринского с Фишером и дело в Великих Луках разъяснят это лучше. Я буду говорить только о себе: в настоящее время всеми сознано, что улучшение крестьянами своего состояния зависит, между прочим, от улучшенной обработки земли. Я ничего не хочу, я говорил только о земледельческих орудиях, уговаривая их купить молотилку всем миром. Теперь они пользуются молотилкою г. N, который берет с них за час. Я уговаривал их купить сообща. Неужели это преступление? Вот газета, издаваемая благонамеренными лицами; извольте прочитать: "в артели, товариществе — спасение нашего крестьянства", я говорю то же самое. Можно писать в газете, так неужели же нельзя говорить-то о том же в деревне? Я прошу вашего снисхождения выслушать следующий пример. Представьте себе, что какая-нибудь фирма, торгующая земледельческими орудиями, разослала по деревням агентов с самыми обыкновенными коммерческими целями: как можно больше распространить этих продуктов в народе. Ведь всякому такому агенту непременно надобно будет говорить с народом и непременно надобно будет проповедывать те самые идеи, которые проповедывал я, непременно надобно будет говорить о том, какая выгода в приобретении собственного инструмента, надо говорить, что деньги, которые вы за него платите тому-то, останутся у вас в кармане, и т. д. Без таких разговоров нельзя обойтись никому, никакому самому скромному деятелю в народе.
— Однакож, подожгли!
— Но, позвольте…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— В свое оправдание, — слышу я голос Андреянова, — я могу сослаться на параграф такой-то устава — ского ссудо-сберегательного товарищества, где сказано, что имущество крестьян — такое-то и такое-то — не может быть продано для уплаты долга товариществу, так как такая продажа расстраивает их благосостояние и ослабляет платежную силу. Устав утвержден господином министром внутренних дел. Извольте посмотреть. В то время, когда купец Миломордов прибыл с урядниками и приставом для описи имущества и когда урядник, выстрелив из револьвера в цыпленка, ранил при этом женщину и хотел стрелять в овцу, я, будучи членом правления ссудного товарищества и состоя письмоводителем, заменяющим председателя в его отсутствие, вышел и объявил, что так как, согласно параграфу устава, все члены товарищества отвечают своим имуществом, то, во-первых, лишать их имущества, обеспечивающего ссуду государственного банка, нельзя, ибо банк — учреждение правительственное, а Миломордов только мироед, и что, кроме того, согласно параграфу, то имущество, которое хотели описывать, не может быть описано, ибо параграф утвержден, как я уже доказывал, господином министром внутренних дел…
— Однако, после ваших слов, крестьяне оказали сопротивление. Урядник Двуглавов получил по уху.
— Но, позвольте. В параграфе сто двадцать третьем…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вижу вокзал железной дороги. Отправляются. Сонное состояние позволяет мне видеть, что в одной из сумок лежит толстый пакет за семью печатями, а в пакете немного менее десятка дел: тут и о Лиссабонском, и об Андреянове, и о Куприянове, и все обвиняемые… Вижу Петербург в восемь часов утра, когда приходит почта. Бегут со всех концов России кучи, горы пакетов, и всё Лиссабонские, Андреяновы и Куприяновы, и всё с вредными разговорами. Вижу лицо: распечатало оно все пакеты, всплеснуло руками и возопило:
— Одновременно во всех губерниях, во всех уездах и во всех деревнях!.. Нет, тут надо без послабления…
И опять ночь и снег, сугробы снега, елки; елки и тройки; тройки и колокольчики… А на тройках Лиссабонские, Андреяновы, Куприяновы… Только колокольчики позвякивают, да полозья скрипят. Даль, тьма…
-
На мгновение я ничего не видал во сне, но ухо мое не переставало слышать звуки колокольчиков; они то замирали вдали, то слышались громче. И в самом деле, они с каждым мгновением стали явственнее доноситься до моего уха и, наконец, заговорили полным звуком… Что же это такое, однако? Я опять в волостном правлении; опять те же стены, тот же сундук, тот же шкаф, но Лиссабонского нет; на столе лежат нераспечатанными два пакета, из-за которых случилась вся рассказанная история. Очевидно, что ничего этого не было, но продолжая грезить и сознавая, что все это делается во сне, я чувствовал, что что-то будет. И точно, едва только бубенчики замолкли, как мне показалось, под самыми окнами волостного правления, как в комнату ввалился грузный человек в бобровой шапке и в лисьем пальто с бобровым воротником. Это был старшина. И я еще раз убедился, что мне пригрезилось бог знает что, потому что без старшины ничего подобного тому, что сделал Лиссабонский, — нельзя было ни под каким видом. Но меня интересовало, чтб именно будет сделано теперь. Вслед за старшиной вошел писарь, проворный и ловкий парень, по фамилии Загалстухов; оба они, и старшина и писарь, разделись, поотогрелись, поразмялись и приступили к разборке дел.